Неточные совпадения
Стародум. И не дивлюся: он должен привести
в трепет добродетельную душу. Я еще той
веры, что
человек не может быть и развращен столько, чтоб мог спокойно смотреть на то, что видим.
И ему теперь казалось, что не было ни одного из верований церкви, которое бы нарушило главное, —
веру в Бога,
в добро, как единственное назначение
человека.
— Вот
в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались
в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и
веры неймет. Потом опять
в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и
в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому
человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Зови меня вандалом:
Я это имя заслужил.
Людьми пустыми дорожил!
Сам бредил целый век обедом или балом!
Об детях забывал! обманывал жену!
Играл! проигрывал!
в опеку взят указом!
Танцо́вщицу держал! и не одну:
Трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Всё отвергал: законы! совесть!
веру!
Но
вера, извлеченная из логики, лишенная опоры
в чувстве, ведет к расколу
в человеке, внутреннему раздвоению его.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой
в невыносимом положении
человека, которому двое
людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии
Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
— Екатерина Великая скончалась
в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит
в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это —
вера многих тысяч
людей. Он тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный
человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется
в силе сказать духовно растрепанным, распущенным
людям...
В шмелином, озабоченном жужжании его чувствовалась твердая
вера человека в то, что он исполняет трудную обязанность проповедника единой несокрушимой истины и что каждое его слово — ценнейший подарок
людям.
— Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, — отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. — Они там вовлекли меня
в разногласия свои и смутили. А — «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми душу растлевает». Я ведь
в социалисты пошел по
вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к
человекам.
Явилась
Вера Петровна и предложила Варваре съездить с нею
в школу, а Самгин пошел
в редакцию — получить гонорар за свою рецензию. Город, чисто вымытый дождем, празднично сиял, солнце усердно распаривало землю садов, запахи свежей зелени насыщали неподвижный воздух.
Люди тоже казались чисто вымытыми, шагали уверенно, легко.
Цель этой разнообразной и упорной работы сводилась к тому, чтоб воспитать русского обывателя европейцем и чтоб молодежь могла противостоять морально разрушительному влиянию
людей, которые, грубо приняв на
веру спорное учение Маркса, толкали студенчество
в среду рабочих с проповедью анархизма.
Потом он шагал
в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав
Веру Петровну, она кланялась всем
людям в комнате, точно иконам
в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она
в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать
людей, что они — дрянь и жизнь их — дрянь, они этому тоже легко верят, черт их знает почему! Именно эта их
вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты — не обижайся, — попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. — Это я говорю для упражнения
в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю себе кусок удовольствия?
Заседали у
Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы о борьбе с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин с недоумением, не совсем лестным для этих
людей и для матери, убеждался, что она
в обществе «Лишнее — ближнему» признана неоспоримо авторитетной
в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу чувству заботы о ближних,
Вера Петровна говорила
в нос, охлаждающим тоном...
Вера эта звучала почти
в каждом слове, и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но
в чем он нуждался; он оценивал это как знание
людей.
Лекция была озаглавлена «Интеллект и рок», —
в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам «рок не что иное, как маска Сатаны — Прометея»; «Прометей — это тот, кто первый внушил
человеку в раю неведения страсть к познанию, и с той поры девственная, жаждущая
веры душа богоподобного
человека сгорает
в Прометеевом огне; материализм — это серый пепел ее».
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон,
в нем этот больной и жалкий
человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог знает как».
Гнев и печаль,
вера и гордость посменно звучат
в его словах, знакомых Климу с детства, а преобладает
в них чувство любви к
людям;
в искренности этого чувства Клим не смел, не мог сомневаться, когда видел это удивительно живое лицо, освещаемое изнутри огнем
веры.
Становилось холоднее. По вечерам
в кухне собиралось греться
человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях
в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь
в их речи, но глядя на лица этих
людей, думал, что они заражены
верой в невозможное, —
верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к
человеку, который не нужен им, но и не мешает.
— Нам необходимы такие
люди, каков Кутузов, —
люди, замкнутые
в одной идее, пусть даже несколько уродливо ограниченные ею, ослепленные своей
верою…
«Должно быть, не легко
в старости потерять
веру», — размышлял Самгин, вспомнив, что устами этого полуумного, полуживого
человека разбойник Никита говорил Христу...
— Мы — бога во Христе отрицаемся,
человека же — признаем! И был он, Христос, духовен
человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном бога и царем правды. А для нас — несть бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого
люди безумным признают, кто отметает все
веры, кроме
веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает
в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты;
в силу этого оружия она верит, и этой
верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к
людям. Но — каково же это оружие?
«
В сущности, все эти умники —
люди скучные. И — фальшивые, — заставлял себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. —
В душе каждого из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только
в том, что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой
веры, ни устойчивого неверия».
— Он, как Толстой, ищет
веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль
в ее сущности. Они оба мыслят о
человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
Обломов хотя и прожил молодость
в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но
в душе у него теплилась
вера в дружбу,
в любовь,
в людскую честь, и сколько ни ошибался он
в людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и
веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
— Что ты затеваешь? Боже тебя сохрани! Лучше не трогай! Ты станешь доказывать, что это неправда, и, пожалуй, докажешь. Оно и не мудрено, стоит только справиться, где был Иван Иванович накануне рожденья Марфеньки. Если он был за Волгой, у себя, тогда
люди спросят, где же правда!.. с кем она
в роще была? Тебя Крицкая видела на горе одного, а
Вера была…
В самом деле, у него чуть не погасла
вера в честь, честность, вообще
в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей
в себя, как губка, все задевавшие его явления.
— Старый вор Тычков отмстил нам с тобой! Даже и обо мне где-то у помешанной женщины откопал историю… Да ничего не вышло из того…
Люди к прошлому равнодушны, — а я сама одной ногой
в гробу и о себе не забочусь. Но
Вера…
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как
Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к
людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать
в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
Оба молчали, не зная, что сталось с беседкой. А с ней сталось вот что. Татьяна Марковна обещала
Вере, что Марк не будет «ждать ее
в беседке», и буквально исполнила обещание. Через час после разговора ее с
Верой Савелий, взяв
человек пять мужиков, с топорами, спустился с обрыва, и они разнесли беседку часа
в два, унеся с собой бревна и доски на плечах. А бабы и ребятишки, по ее же приказанию, растаскали и щепы.
Стало быть, ей,
Вере, надо быть бабушкой
в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить
людей, правду, добро…
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые
люди — все это надоедало Райскому и
Вере — и оба искали, он — ее, а она — уединения, и были только счастливы, он — с нею, а она — одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух»
в деревню, с обрыва
в рощу или за Волгу, к своей попадье.
Вере подозрительна стала личность самого проповедника — и она пятилась от него; даже послушавши,
в начале знакомства, раза два его дерзких речей, указала на него Татьяне Марковне, и
людям поручено было присматривать за садом. Волохов зашел со стороны обрыва, от которого удалял
людей суеверный страх могилы самоубийцы. Он замечал недоверие
Веры к себе и поставил себе задачей преодолеть его — и успел.
Вера наконец, почти незаметно для нее самой, поверила искренности его односторонних и поверхностных увлечений и от недоверия перешла к изумлению, участию. У ней даже бывали минуты, впрочем редкие, когда она колебалась
в непогрешимости своих, собранных молча, про себя наблюдений над жизнью, над
людьми, правил, которыми руководствовалось большинство.
Иногда,
в этом безусловном рвении к какой-то новой правде, виделось ей только неуменье справиться с старой правдой, бросающееся к новой, которая давалась не опытом и борьбой всех внутренних сил, а гораздо дешевле, без борьбы и сразу, на основании только слепого презрения ко всему старому, не различавшего старого зла от старого добра, и принималась на
веру от не проверенных ничем новых авторитетов, невесть откуда взявшихся новых
людей — без имени, без прошедшего, без истории, без прав.
Райский, воротясь с прогулки, пришел к завтраку тоже с каким-то странным, решительным лицом, как будто у
человека впереди было сражение или другое важное, роковое событие и он приготовлялся к нему. Что-то обработалось, выяснилось или определилось
в нем. Вчерашней тучи не было. Он так же покойно глядел на
Веру, как на прочих, не избегал взглядов и Татьяны Марковны и этим поставил ее опять
в недоумение.
Не все, конечно, знает
Вера в игре или борьбе сердечных движений, но, однако же, она, как по всему видно, понимает, что там таится целая область радостей, горя, что ум, самолюбие, стыдливость, нега участвуют
в этом вихре и волнуют
человека. Инстинкт у ней шел далеко впереди опыта.
Он
в чистых формах все выливал образ
Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая
в ней, иногда наивно и смешно, и все, что было светлого, честного
в его собственной душе и чего требовала его душа от другого
человека и от женщины.
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену
в свой проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения с
Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело
люди, а она останется с жалом — не любви, а предчувствия ее
в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
И если ужасался, глядясь сам
в подставляемое себе беспощадное зеркало зла и темноты, то и неимоверно был счастлив, замечая, что эта внутренняя работа над собой, которой он требовал от
Веры, от живой женщины, как
человек, и от статуи, как художник, началась у него самого не с
Веры, а давно, прежде когда-то,
в минуты такого же раздвоения натуры на реальное и фантастическое.
И как
Вера, это изящное создание, взлелеянное под крылом бабушки,
в уютном, как ласточкино гнездо, уголке, этот перл, по красоте, всего края, на которую робко обращались взгляды лучших женихов, перед которой робели смелые мужчины, не смея бросить на нее нескромного взгляда, рискнуть любезностью или комплиментом, —
Вера, покорившая даже самовластную бабушку,
Вера, на которую ветерок не дохнул, — вдруг идет тайком на свидание с опасным, подозрительным
человеком!
Видишь ли,
Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и
люди не решаются сознаться
в правде — то есть что любви уже нет, что они были
в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся жизнь их окрашена
в те великолепные цвета, которыми горела страсть!..
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как
в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть
Вере в лицо, новой
Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец
человеку, женщине!».
— И себя тоже,
Вера. Бог простит нас, но он требует очищения! Я думала, грех мой забыт, прощен. Я молчала и казалась праведной
людям: неправда! Я была — как «окрашенный гроб» среди вас, а внутри таился неомытый грех! Вон он где вышел наружу —
в твоем грехе! Бог покарал меня
в нем… Прости же меня от сердца…
— Тут причина ясная: они выбирают Бога, чтоб не преклоняться перед
людьми, — разумеется, сами не ведая, как это
в них делается: преклониться пред Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее сказать, горячо желающие верить; но желания они принимают за самую
веру. Из этаких особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся. Про господина Версилова я думаю, что
в нем есть и чрезвычайно искренние черты характера. И вообще он меня заинтересовал.
Так как у тунгусов нет грамоты и, следовательно, грамотных
людей, то духовное начальство здешнее, для опыта, намерено разослать пока письменные копии с перевода Евангелия
в кочевья тунгусов, чтоб наши священники, знающие тунгусский язык, чтением перевода распространяли между ними предварительно и постепенно истины
веры и приготовляли их таким образом к более основательному познанию Священного Писания,
в ожидании, когда распространится между ними знание грамоты и когда можно будет снабдить их печатным переводом.
Я спросил его, между прочим, как четыреста
человек европейцев мирно уживаются с шестьюдесятью тысячами народонаселения при резком различии их
в вере, понятиях, цивилизации?
Священник с спокойной совестью делал всё то, что он делал, потому что с детства был воспитан на том, что это единственная истинная
вера,
в которую верили все прежде жившие святые
люди и теперь верят духовное и светское начальство.
— Оттого и разные
веры, что
людям верят, а себе не верят. И я
людям верил и блудил, как
в тайге; так заплутался, что не чаял выбраться. И староверы, и нововеры, и субботники, и хлысты, и поповцы, и беспоповцы, и австрияки, и молокане, и скопцы. Всякая
вера себя одна восхваляет. Вот все и расползлись, как кутята [Кутята — щенки.] слепые.
Вер много, а дух один. И
в тебе, и во мне, и
в нем. Значит, верь всяк своему духу, и вот будут все соединены. Будь всяк сам себе, и все будут заедино.